Крещенский вечерок: Святочные гости из зазеркалья

sviatki8

Святки – время между Рождеством (7 января) и Крещением (19 января), когда потусторонние силы и духи предков приходят на землю. Самый конец Святок называется Крещенским вечерком. Разгулявшиеся на земле духи покидают нас. Завтра надо будет пойти окунуться в прорубь, чтобы смыть следы общения с гостями из зазеркалья, а сегодня – самое время общаться с духами, гадать…

– Да вот так-то, пошла одна барышня, – сказала старая девушка, – взяла петуха, два прибора – как следует, села. Посидела, только слышит, вдруг едет… с колокольцами, с бубенцами, подъехали сани; слышит, идет. Входит совсем в образе человеческом, как есть офицер, пришел и сел с ней за прибор.
– А! А!.. – закричала Наташа, с ужасом выкатывая глаза.

clip_image001

Это Наташа Ростова испугалась нечистой силы, ожидание которой разлито в самой атмосфере святочной поры.

Припомните, как у Толстого все это описано: люди вроде бы шутят, играют, все сугубо несерьезно, ан нет – нервы взвинчены, и вот уже мир преобразился вокруг, и уже «мы Бог знает где едем, и Бог знает что с нами делается – и очень странно и хорошо то, что c нами делается».

Вот и спрашивай после этого: «Где, как, когда всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала, – эта графинечка, воспитанная эмигранткой-француженкой, этот дух?» Атмосфера – великое дело, и к ритуальному умению переживать всякие ужасы это относится в еще большей степени, чем к танцам.

clip_image002

Те две недели от Рождества до Крещения, которые называются Святками, – особенная пора: граница между нашим миром и потусторонним истончается, делается проницаемой, и всякого рода нечистая сила получает более свободный, чем обычно, доступ в людской обиход. Значит, Святки – это период, когда всего потустороннего надо особенно опасаться.

А с другой стороны –ловить момент, чтобы воспользоваться его присутствием здесь и теперь для всякого рода своих жизненных надобностей. Надо гадать и толковать сны, совершать известные магические действия, чтобы будущий год оказался удачным: жечь особые свечи, обряжаться, петь, танцевать, устраивать специфические святочные игрища, посиделки, на которых рассказываются истории о том, что случалось на Святки в былые времена.

Как мы видели, девушки очень пугались. И не удивительно – ведь вся эта обрядность на то и направлена, чтобы вызывать особый настрой: готовность к чудесам и потребность в чуде. И хоть отношение к чудесам, как и обрядность, со временем меняется, все же настрой на чудеса остается.

А это уже само по себе великая сила, при случае взламывающая в нашей душе ту тонкую границу, которая отделяет мир рациональной сознательности, выгороженный человеком ради спокойствия и удобства жизни, от мира, в котором обитают всякого рода чудища.

clip_image003

Вроде тех, что явились вдруг в 1993 году во время телепередачи, опрометчиво названной «Встреча Нового политического года». В прямом эфире ждали явления новой конституции, собирались приветствовать победившую демократию… А явился Жириновский. Вот вам и Святки.

А моралисты сразу: «Россия, ты сдурела!» Им бы только праздник людям испортить. Но, между прочим, все это вовсе не так безобидно, как кажется, – ведь в российской истории святочная нервозность не раз уже приводила к очень тяжелым последствиям. Достаточно только вспомнить Кровавое воскресенье или разгон Учредительного собрания – это Святки.

Но атмосфера святочной поры, активизирующая бесов в душах людей, активизирует также и творческую мощь, применительно к литературе – музу, каковая ведь тоже может рассматриваться как некая потусторонняя сила. В результате получаются особого рода тексты, в которых святочная обрядность становится буквально системообразующим элементом. Рассмотрим некоторые из таких текстов.

clip_image004

Судя по вступлению к стихотворной части романа Бориса Пастернака «Спекторский», в декабре 1924 года автор, привлеченный «к подбору иностранной ленинианы», заинтересовался одной историей, отголоски которой нашел в ставших доступными ему иностранных журналах.

Однако: «На Рождестве я получил расчет, // Пути к дальнейшим поискам отрезав». И «в освободившийся досуг» стал писать вот этот самый роман «Спекторский», во вступлении к которому все это объяснено.

Если смотреть только на бытовую сторону романа, то она как бы обрамлена двумя событиями: во время встречи 1913 года начинающий литератор Спекторский сталкивается с довольно неприятной особой по фамилии Бухтеева, а потом, уже через шесть лет, встречается с нею случайно на квартире автора (Бухтеева уже какая-то комиссарша).

В промежутке же (я говорю только о стихотворной части) у Спекторского был роман с Марией Ильиной, неожиданно закончившийся ее отъездом за границу, где она опубликовала «таинственную какую-то эпопею». Вот статьи о ней и отслеживал автор по иностранным журналам в промежутках между «ловлей фраз о Ленине».

clip_image005

Я склонен толковать этих двух дам как две ветви русской литературы. Или, если угодно, двух муз. Ильина – это муза эмигрантской литературы, продолжающей классическую русскую традицию, развитие которой было прервано революцией и которая в результате оказалась «в чести и на виду» только за границей.

А Бухтеева («дочь народовольцев») – это муза, приставленная к литературе новой, советской. Автор так и говорит: «Бухтеева мой шеф по всей проформе». Впрочем, русская литература и до революции не чуждалась этой музы, о чем и свидетельствуют изображенные в начале романа шашни начинающего писателя с будущей комиссаршей. Шашни, обернувшиеся их соединением (пожалуй, так) через шесть лет. Вот такая святочная история.

Однако это все внешняя, фабульная сторона. Гораздо интереснее другое – сама атмосфера святочного магизма, которая приходит в текст, когда автор схватывает образ происшедшего за эти шесть лет и рефлексирует по поводу увиденного.

Обратите внимание: статьи о Марии Ильиной, прочитанные накануне Рождества, «упали в прошлое снопом // И озарили часть его на диво. // Я стал писать Спекторского»… Ведь это же очень напоминает святочное гадание с зеркалами, в котором важен даже не столько герой, который может появиться, сколько магическая обстановка его появления.

«Я б за героя не дал ничего // И рассуждать о нем не скоро б начал, // Но я писал про короб лучевой, // В котором он передо мной маячил».

clip_image006

Если поставить друг напротив друга два зеркала, а между ними – свечу, то и получится как раз такой «лучевой короб» – устройство, при помощи которого граница между двумя мирами, (скажем, идеальным и реальным) делается проницаемой.

Из видимого в таких зеркалах уходящего в бесконечность иллюзорного коридора может явиться нечто. Во всяком случае, в нем можно нечто увидеть (пусть даже это нечто увиденное идет из глубины твоей души), зафиксировать его, рассказать о нем, как о событии действительно происшедшем.

Пастернак и говорит: «Я стал писать Спекторского в слепом // Повиновеньи силе объектива». Так же ведь рассказывают и девушки (например, у Толстого), впадая в транс во время гадания. Но только зеркала, которые поставил Пастернак для своего святочного гадания, похитрей: это прошлое и будущее, между которыми – годы войны и революции.

Из 1925 года он смотрит назад и видит в зеркале года 1913 созревание будущего. Таким образом, в «лучевом коробе» является не Сергей Спекторский, а роман «Спекторский».

clip_image007

Но не иначе ведь построена и «Поэма без героя». «Из года сорокового, как с башни» Анна Ахматова глядит в святочную чертовню года 1913. И заканчивает Вступление к поэме вот этим вот иллюзорным коридором, который возникает в «лучевом коробе» времен-зеркал: «Как будто перекрестилась // И под темные своды схожу».

Разумеется, у Ахматовой (как и Пастернака) зеркально противопоставлены друг другу не только времена. Вся эта поэма – сплошное «зеркало зеркалу снится». Что ни возьми – всюду мандорла, коридор в зазеркалье, в котором происходит постоянное встречное движение: оттуда сюда и обратно (нечто очень напоминающее лестницу, по которой вверх-вниз движутся ангелы в знаменитом сне Иакова).

Написанная «зеркальным письмом» поэма и заканчивается таким встречным («себе же самой навстречу <…> // Как из зеркала наяву») движением России, извечно происходящим в «лучевом коробе», заданном зеркалами Востока и Запада.

clip_image008

Вернемся, однако, к зеркалам времен, за условными плоскостями которых открываются бесконечные коридоры, где «как в прошедшем грядущее зреет, // Так в грядущем прошлое тлеет», а в межзеркальном пространстве «неожиданно» появляется Поэма. Она многолика и может предстать, например, в виде ветра, который, «не то вспоминая, не то пророчествуя, бормочет: Были святки кострами согреты…».

О каких это святках идет речь – 13-го, 18-го, 41-го, 56-го года? Да обо всех. В бормотании ветра 13-го года слышен гул, который Блок услышит в 18-м. Но в 13-м «он был слышен глухо, // Он почти не касался слуха // И в сугробах невских тонул. // Словно в зеркале страшной ночи // И беснуется и не хочет // Узнавать себя человек, – // А по набережной легендарной // Приближался не календарный – // Настоящий Двадцатый Век».

clip_image009

Речь, таким образом, идет о качественном наполнении века, о человеке, ему соответствующем. Он уже появился (о чем и свидетельствует «гул», пока что «глухой»), но не хочет себя узнавать в настоящем виде, остается пока «без лица и названия».

Вот об этом-то человеке двадцатого века и «гадает» Ахматова. О нем же гадает и Пастернак, расставляя свои зеркала. В этом смысле «Спекторский» тоже своего рода «поэма без героя», хотя и названа она будто бы по имени совершенно конкретного человека.

Но в том-то и дело, что Спекторский вовсе не конкретный человек, он именно «спектр, разложенный новогоднею попойкой», явление оптическое, призрак в лучевом коробе времен. А какой цвет этого спектра станет господствовать в будущем – это в 1913 году еще неизвестно.

Поразительно, но буквально в те самые святочные дни 1925 года, когда автор «Спекторского» садится за свой роман, Михаил Булгаков начинает писать «Собачье сердце». То, что это святочная история, видно хотя бы уже из дневника доктора Борменталя, который начинается 22-го декабря (солнцеворот). Операция сделана 23-го…

Даты эти, разумеется, нарочиты: смерть старого солнца и рождение нового – вот фольклорный мотив, лежащий в основе повести. Убитый у Преображенской заставы Клим Чугункин возрождается, благодаря искусству профессора Преображенского, в теле собаки. 1-го января этот мужепес уже засмеялся, а как раз перед Крещением утратил хвост. Процесс очеловечивания, таким образом, заканчивается к концу Святок.

clip_image010

До сих пор речь у нас шла о трансформации пассивно-гадательной стороны святочной обрядности в структуру литературных текстов. Теперь можно поговорить о литературных преломлениях магических действий, колдовства.

Ведь превращение собаки в человека и человека в собаку – это оборотничество, столь характерное для святочного времени, ряженье. Между прочим, еще египтяне, празднуя Новый год, надевали на себя одежды и маски своих звероподобных божеств. Вот и выходит, что совсем не случайно профессор Преображенский все напевает: «К берегам священным Нила…». Этим пением из «Аиды» и заканчивается повесть, что тоже отнюдь не случайно.

На события повести смотрят обычно так: Шарика превратили в человека, а потом возвратили в первобытное состояние. Но эта версия – для милиции, а не для вдумчивого читателя. Правильней на дело взглянуть по-иному: убитого Клима Чугункина нарядили в собачью шкуру.

Тут нет никакого противоречия: ведь, согласно теории Преображенского, «гипофиз – закрытая камера, определяющая человеческое данное лицо», то есть Чугункин (как человек) весь целиком сохранился в гипофизе, на который как бы надевается собачье тело. Шариков – ряженный в пса Чугункин.

Но постепенно уголовная природа Чугункина начинает все более явственно проступать через шкуру Шарика, так что в глазах людей Шарика уже и не остается больше. И наконец наступает ситуация узнавания: маска, я тебя знаю, ты – Чугункин.

После этого шкура пса с гипофиза Чугункина снимается. В социально-политической проекции это должно означать, что надежды на революционное преобразование человеческой природы не оправдались. Эксперимент окончен.

clip_image011

Но это только в святочной повести все может закончиться счастливо. В жизни-то Шариков скорей всего остался в квартире Преображенского, которую в «Зачатке романа “Спекторский”» Пастернак описывает, так сказать, в «мировом прототипе»:

«Представьте дом, где, пятен лишена // И только шагом схожая с гепардом, // В одной из крайних комнат тишина, // Облапив шар, ложится под бильярдом». Все, больше нет никакой тишины, профессор в перманентной истерике: «Я, право, утомлен! // Вы про свое, а я сиди и слушай? // А ежели вам имя легион? // Попробуйте гимнастику и души».

«Попробуйте души» – чьи? – это, право, неслабо звучит в контексте «легиона» бесов.

clip_image012

Однако все же: откуда взялся этот «легион» и что он такое? Борис Пастернак очень часто говорит в своем романе о небе. Например, в таком контексте: «Спроси чтеца: // Неужто, жив в охвате той картины, // Он верит в быль отдельного лица? // И значит место мне укажет, где бы, // Как манекен, не трогаясь никем // Не стыло бы в те дни немое небо»…

И это небо вдруг оборачивается нелицеприятным стеклом: «Оно не льнуло ни к каким Спекторским <…>, росло зеркальною заставой и с обреченных не спускало глаз». Мы как бы упираемся в стеклянную стену (не границу ли лучевого короба?), из-за которой на нас кто-то смотрит. Но кто? Это станет понятно, если мы обратимся к тому отрывку «Спекторского», где много говорится о заставах (уже настоящих, а не стеклянных).

А также о «нравах слобожан, где кругозор свободнее гораздо», – в сравнении с ограниченным социокультурными предрассудками мировоззрением жителей города, который – «каторгой купил себе уют». За заставой «гуляет рощ зеленая зараза», тут природа проникает сквозь городскую черту. «

Природа ж – ненадежный элемент. // Ее вовек оседло не поселишь. // Она всем телом жаждет перемен…» Здесь, у застав, на границе природного и культурного миров, все зыбко и призрачно: «нет мотивов и перипетий», «вещи рыщут в растворенном виде».

clip_image013

Разумеется, все это не является описанием гадательного лучевого короба и призраков, в нем являющихся. Это описание действительной границы миров, моделью которой может стать, впрочем, и гадательное зеркало, за которым открывается иллюзорный коридор в зазеркалье.

С точки зрения цивилизации, зазеркалье – природа. Но природа – это ведь не только «галки и дерева», природа – это также «насилия и бессудства». Именно такую природу мы носим в душе. И это как раз то, что активизируется в нас посредством, например, святочных ритуалов.

И приходит к нам в виде кошмаров и чудищ. И воплощается в «нравах слобожан» – людей, живущих у границ, вокзалов, застав. Таков и убитый у Преображенской (отнюдь не случайно) заставы Клим Чугункин (фамилия значащая: чугунка – это железная дорога).

sviatki5

Замечательно то, что ряженный в собачью шкуру Чугункин объясняет послеоперационный шрам у себя на лбу тем, что он был «на колчаковских фронтах ранен».

Как хотите, но это истинная правда – именно в ходе операций на фронтах Гражданской войны произошло превращение (преображение) «слобожан» чугункиных в «уполномоченных по очистке» шариковых.

В «Спекторском» рассказано, как это могло случиться: ведь призрачные «слобожане» – как бы «побочное потомство» городской культуры, у них своя «правда непрямых судеб», которую «век» прошлый «заспал», «подавил». И вот наступает «развязка» (которая «до смешного близка» в 1913), явление из зазеркалья существа «настоящего Двадцатого века»: «Дверь вдребезги, движенье, слезы, звон, // И двор в дыму подавленных желаний»…

Все зазеркальное, призрачное, незаконно рождающееся, «осатанев, летит в пролом открытых преимуществ»; миры перемешиваются, «курясь, ползет гражданская война». И маргиналу Чугункину у застав «оставаться не барыш».

С Преображенской заставы он переселяется в квартиру Преображенского и называет его «папаша». «Папаша» же, сидя под разбитыми «зеркальными стеклами», читает в газете заметку Швондера о том, что Шариков «его незаконнорожденный (как выражались в гнилом буржуазном обществе) сын». Вот и устраивай после этого святочные маскарады.

clip_image015

Мудрая Ахматова всегда с опаской относилась к такого рода игрищам:

«С детства ряженых я боялась,

Мне всегда почему-то казалось,

Что какая-то лишняя тень

Среди них «б е з л и ц а и н а з в а н ь я»

Затесалась…»

Иногда говорят, что тень «без лица и названия» – это нечто очень возвышенное. А баньку с пауками не хотите ли? Пожалуйста: тень «без лица и названия» – это Чугункин в образе Шарика, собакоголовый Анубис из царства мертвых Египта…

 

Олег Давыдов


Похожие материалы:

Комментариев нет: